о времени было довольно странно, почти невероятно, — впрочем, подозреваю, не от обилия материнской любви. Скорее, боялась: если начнет, уже не сможет остановиться.
— Да не горбись ты, чтоб тебя! — Голос едкий, как незрелый крыжовник. — Говорила, будешь горбиться, на всю жизнь горбатой останешься.
Я глянула на нее с вызовом и плюхнула локти на стол.
— Локти со стола! — чуть ли не взвыла мать. — Вон как сестра твоя сидит! Видишь? Не горбится, не бычится, как угрюмый бирюк!
Против Ренетт я ничего не имела. Меня бесила мать, и я демонстрировала это всем своим видом с изощренностью, присущей моему возрасту. Я сама подкидывала матери всевозможные поводы, чтоб ко мне цепляться. Она хотела, чтоб выстиранное белье подвешивалось на веревку за нижнюю кромку, я подвешивала за воротничок. Ярлыки на банках в кладовке должны были свисать спереди, я сдвигала их назад. Я забывала мыть руки перед едой. Развешивала кастрюльки на кухонной стене наоборот — от большей к меньшей. Распахивала кухонное окно во всю ширь, и если мать открывала дверь, от сквозняка оно с грохотом захлопывалось. Я ломала сотни установленных ею правил, и каждое нарушение неизменно вызывало в ней ярость и отчаяние. Она цеплялась за свои дурацкие правила, потому что с их помощью привыкла держать нас в узде. Без них она стала бы такой же, как и мы, осиротевшей, потерянной.
Конечно, тогда я этого не понимала.
— Упрямая маленькая мерзавка, больше ты никто! — сказала мать наконец, отодвигая от себя тарелку. — Упрямая, как козел. — Сказано было ни резко, ни мягко, как-то холодно, равнодушно. — Я такая же была. — Впервые она помянула свое детство: — В твои годы.
И улыбнулась натянуто, безрадостно. Невозможно было представить, что мать когда-то была маленькой. Я ткнула вилкой
— Да не горбись ты, чтоб тебя! — Голос едкий, как незрелый крыжовник. — Говорила, будешь горбиться, на всю жизнь горбатой останешься.
Я глянула на нее с вызовом и плюхнула локти на стол.
— Локти со стола! — чуть ли не взвыла мать. — Вон как сестра твоя сидит! Видишь? Не горбится, не бычится, как угрюмый бирюк!
Против Ренетт я ничего не имела. Меня бесила мать, и я демонстрировала это всем своим видом с изощренностью, присущей моему возрасту. Я сама подкидывала матери всевозможные поводы, чтоб ко мне цепляться. Она хотела, чтоб выстиранное белье подвешивалось на веревку за нижнюю кромку, я подвешивала за воротничок. Ярлыки на банках в кладовке должны были свисать спереди, я сдвигала их назад. Я забывала мыть руки перед едой. Развешивала кастрюльки на кухонной стене наоборот — от большей к меньшей. Распахивала кухонное окно во всю ширь, и если мать открывала дверь, от сквозняка оно с грохотом захлопывалось. Я ломала сотни установленных ею правил, и каждое нарушение неизменно вызывало в ней ярость и отчаяние. Она цеплялась за свои дурацкие правила, потому что с их помощью привыкла держать нас в узде. Без них она стала бы такой же, как и мы, осиротевшей, потерянной.
Конечно, тогда я этого не понимала.
— Упрямая маленькая мерзавка, больше ты никто! — сказала мать наконец, отодвигая от себя тарелку. — Упрямая, как козел. — Сказано было ни резко, ни мягко, как-то холодно, равнодушно. — Я такая же была. — Впервые она помянула свое детство: — В твои годы.
И улыбнулась натянуто, безрадостно. Невозможно было представить, что мать когда-то была маленькой. Я ткнула вилкой
Навигация с клавиатуры: следующая страница -
или ,
предыдущая -