в памяти, словно призрак?
Казалось, им нипочем пустота озера в полдень. В них чувствовалось духовное начало, насколько глубокое - они никогда не давали ему разглядеть, - начало и без того нерушимо личное, как и у всех остальных.
Отто появился на свет в новом мире, был запанибрата с числами и их завидными гармониями, с примечательно пустой мыслью Эрнста Маха(24) и Авенариуса(25), чей разум походил на разум милесцев и эфесцев античности блестящий, точно отточенный топор, изначальный, словно листва, и простой, как яшик. Эта новая мысль была нага и невинна; миру только предстояло обернуть ее временем. И у Макса в этой дикой невинности были свои видения. Лишь несколько месяцев назад пригород Яффы переименовали в Тель-Авив, и сионисты, по слухам, говорили там на иврите. Макс мечтал о еврейском государстве - орошаемом, зеленом, электрифицированном, мудром.
Судьба нашего столетия зарождалась в монотонном одиночестве школьных классов.
Итальянские классы, без сомнения, ничем не отличались от классов Праги, Амстердама и Огайо. Послеполуденное солнце вваливалось в них после того, как ученики расходились по домам, по пути запуская волчков и играя в ножички. На стене висела карта Калабрии и Сицилии, раскрашенная, как у Леонкавалло, настолько же лиричная в своей цитрусовой веселости, насколько периодическая таблица, висевшая рядом, казалась абстрактной и русской. Кусочки желтого и белого мела лежали в своих канавках, а геометрия, начерченная ими, по-прежнему оставалась на доске, очевидная, трагическая и покинутая. Окна, о которые билась, то и дело отваливаясь, оса, весь день проверяя на твердость их запыленную ясность, были опустошенны и величественно меланхоличны, как ворота амбара, выходящие на Северное м
Казалось, им нипочем пустота озера в полдень. В них чувствовалось духовное начало, насколько глубокое - они никогда не давали ему разглядеть, - начало и без того нерушимо личное, как и у всех остальных.
Отто появился на свет в новом мире, был запанибрата с числами и их завидными гармониями, с примечательно пустой мыслью Эрнста Маха(24) и Авенариуса(25), чей разум походил на разум милесцев и эфесцев античности блестящий, точно отточенный топор, изначальный, словно листва, и простой, как яшик. Эта новая мысль была нага и невинна; миру только предстояло обернуть ее временем. И у Макса в этой дикой невинности были свои видения. Лишь несколько месяцев назад пригород Яффы переименовали в Тель-Авив, и сионисты, по слухам, говорили там на иврите. Макс мечтал о еврейском государстве - орошаемом, зеленом, электрифицированном, мудром.
Судьба нашего столетия зарождалась в монотонном одиночестве школьных классов.
Итальянские классы, без сомнения, ничем не отличались от классов Праги, Амстердама и Огайо. Послеполуденное солнце вваливалось в них после того, как ученики расходились по домам, по пути запуская волчков и играя в ножички. На стене висела карта Калабрии и Сицилии, раскрашенная, как у Леонкавалло, настолько же лиричная в своей цитрусовой веселости, насколько периодическая таблица, висевшая рядом, казалась абстрактной и русской. Кусочки желтого и белого мела лежали в своих канавках, а геометрия, начерченная ими, по-прежнему оставалась на доске, очевидная, трагическая и покинутая. Окна, о которые билась, то и дело отваливаясь, оса, весь день проверяя на твердость их запыленную ясность, были опустошенны и величественно меланхоличны, как ворота амбара, выходящие на Северное м
Навигация с клавиатуры: следующая страница -
или ,
предыдущая -